Ухо и глаз дополняют друг друга. Глаз дает сцену, в которой что-то продолжается и на которую существовало только изменение и движение, был бы хаос, в котором не было заметно и волнения. Структура вещей поддается искажениям, но лишь в вековых ритмах, тогда как вещи, привлекающие внимание, внезапны, резки, быстры на перемены.
Связи мозга с ухом более массивны, чем связи с любым другим органом чувств. Вернемся к животному и дикарю, и значение этого факта не придется долго искать. Видимая сцена очевидна – это трюизм; сама идея ясности и открытости совпадает с тем, чтобы быть на виду, быть очевидным. Вещи, видные ясно, не вызывают беспокойства: ясное – уже объясненное. Ясность созвучна уверенности и надежности, она дает условия, благоприятные для формирования и выполнения разных планов. Глаз – это орган чувства дистанции, и не только потому, что свет приходит издалека, но и потому, что благодаря зрению мы связываемся с далеким, а потому заранее предупреждены о том, что может произойти. Зрение дает нам раскрытую сцену, в которой и на которой происходят, как я уже сказал, изменения. Животное в своем зрительном восприятии внимательно и насторожено, но в нем же оно готово, подготовлено. Только в панике видимое совершенно сбивает с толку.
Материал, с которым ухо соотносит нас посредством звука, во всем противоположен. Звуки поступают извне нашего тела, но сам по себе звук близок и непосредственен, он представляет собой возбуждение организма, мы ощущаем удар вибраций по всему телу. Звук прямо побуждает к изменению, поскольку он сообщает о перемене. Звук шагов, сломленная ветвь, шорох подлеска – все это может означать атаку или даже смерть от враждебного животного или человека. Его значение измеряется тем, что животное или дикарь прилагают немалые усилия, чтобы передвигаться бесшумно. Звук – передатчик того, что надвигается, происходящего, понимаемого как указание на то, что скорее всего произойдет. А потому он намного больше, чем зрение, проникнут чувством исхода; вокруг надвигающегося всегда есть аура неопределенности и неуверенности, а это условия, благоприятные для сильного эмоционального возбуждения. Зрение возбуждает эмоцию в форме интереса – любопытство требует дальнейшего исследования, однако оно же привлекает или достигает равновесия между отступлением и дальнейшим продвижением исследования. Но только от звука мы можем подскочить. Говоря в целом, видимое пробуждает эмоцию косвенно, благодаря интерпретации и присовокупленным идеям. Звук будоражит прямо, сотрясая сам организм. Слух и зрение часто относят к двум так называемым интеллектуальным чувствам. На самом же деле интеллектуальный диапазон слуха, хотя он и весьма велик, является приобретенным – само по себе ухо является эмоциональным органом чувства. Его интеллектуальный диапазон и глубина объясняются связью с речью, то есть они вторичное и, так сказать, искусственное достижение, обусловленное учреждением языка и конвенциональных средств коммуникации. Зрение получает прямое расширение смысла благодаря связи с другими чувствами, особенно с осязанием. Но это различие работает в обе стороны. То, что можно сказать о слухе в интеллектуальном плане, приложимо к зрению в плане эмоциональном. Архитектура, скульптура, живопись – все они способны глубоко волновать нас. От «того самого» фермерского дома, встреченного в подходящем настроении, может перехватить дыхание, а глаза – увлажняться так же, как от поэтического пассажа. Однако эффект объясняется духом и атмосферой, обусловленными ассоциацией с человеческой жизнью. Если не считать эмоционального воздействия формальных отношений, пластические искусства вызывают эмоции за счет того, что они выражают. Звуки же обладают способностью к непосредственному выражению эмоций. Звук сам по себе, по своему собственному качеству может быть грозным, плачущим, умиротворяющим, гнетущим, жестоким, мягким, убаюкивающим.
В силу этой непосредственности эмоционального воздействия музыку причисляли одновременно и к самым низким, и к самым высоким искусствам. С определенной точки зрения ее прямая органическая зависимость, способность резонировать представлялась доказательством ее близости к животной жизни; сторонники этого взгляда указывают на то, что музыку значительного уровня сложности могли успешно исполнять люди с ненормально низким интеллектом. Музыка определенных жанров способна к намного более широкому воздействию, значительно более независимому от специального образования, чем любое другое искусство. Достаточно понаблюдать за некоторыми меломанами на концертах, чтобы понять, что они наслаждаются эмоциональной разнузданностью, освобождением от обычных ограничений, позволяющим им проникнуть в царство ничем не сдерживаемого возбуждения. Так, Хэвлок Эллис отметил, что некоторые ходят на музыкальные выступления для достижения оргазма. С другой стороны, музыка другого типа более всего ценится знатоками и требует особого обучения, чтобы ее можно было воспринимать и наслаждаться ею, поэтому ее поклонники образуют особый культ, а их искусство – наиболее эзотеричное.
В силу связей слуха со всеми частями организма звук порождает больше резонансов и реакций, чем любое другое чувство. Вполне вероятно, что органические причины, определяющие немузыкальность человека, обусловлены разрывами в этих связях, а не внутренними дефектами самого слухового аппарата. То, что было сказано на общем уровне о способности искусства брать естественный сырой материал и путем отбора и организации превращать его в усиленный и сконцентрированный медиум построения опыта, особенно верно в отношении к музыке. Благодаря использованию инструментов звук освобождается от определенности, приобретенной им ассоциацией с речью. А потому он возвращается к своему первичному качеству страстности. Он достигает общности, оторванности от конкретных событий и объектов. В то же время организация звука множеством средств, находящихся в распоряжении музыкантов (а их в техническом плане у них больше, чем в любом другом искусстве, не считая архитектуры), лишает звук его обычной непосредственной способности вызывать то или иное очевидное действие. Реакции становятся внутренними и скрытыми, а потому обогащают содержимое восприятия, вместо того чтобы рассеиваться в явной разрядке. Шопенгауэр как-то сказал: «Струны мучают не себя, а нас».
Особенность музыки, как и ее величие, в том, что она может использовать качество чувства, являющегося предельно непосредственным и для всех телесных органов как нельзя более практичным (поскольку оно сильнее остальных побуждает к непроизвольной реакции), и благодаря формальным отношениям превратить этот материал в искусство, как нельзя более далекое от практических забот. Она сохраняет первичную способность звука обозначать столкновение атакующих и сопротивляющихся сил, как и все сопровождающие фазы эмоционального движения. Однако применение гармонии и тональной мелодии позволяет ей создать невероятно разнообразную сложность озадаченности, неуверенности и приостановки, когда каждый тон упорядочивается по отношению к другим, а потому каждый сводит в себе все предшествующее и предсказывает грядущее.
В отличие от уже упомянутых искусств, литература обладает одной уникальной чертой. Звуки, представляющиеся ее медиумом – непосредственно или в печатной форме, – являются не звуками как таковыми, как в музыке, а звуками, обработанными искусством еще до того, как ими занялась литература. Ведь слова существуют до искусства словесности, они были сформированы из сырых звуков искусством коммуникации. Было бы бессмысленно пытаться свести в один список функции речи до появления литературы – ими были, в частности, приказ, руководство, побуждение, поучение и предупреждение. Только восклицание и междометие сохраняют свой первичный характер собственно звуков. То есть искусство литературы работает с игральной костью, налитой свинцом, – ее материал нагружен смыслами, накапливавшимися им с незапамятных времен. Следовательно, ее материал по своей интеллектуальной силе превосходит любое иное искусство и в то же время он не уступает архитектуре в способности представлять ценности коллективной жизни.